Слишком нов был на мой вкус Тегеран, слишком мало истории проглядывало в нем. Века назад здесь находился Рай, влиятельный город ученых, разрушенный во времена монгольских нашествий. Только в конце XVIII века туркменское племя — каджары — вновь заселило эти места. Подчинив себе насильно всю Персию, каджарская династия возвела свое скромное поселение до ранга столицы. До тех пор политический центр страны находился южнее — в Исфахане, Кирмане или Ширазе. Можно себе представить, что думают о «северной деревенщине», которая ими управляет и даже не знает их языка, жители этих древних восточных городов. Правящему шаху во время восшествия на престол понадобился переводчик, чтобы обратиться к своим подданным. С тех пор он худо-бедно выучил персидский.

Нужно сказать, что времени у него на это было достаточно. Когда я приехал в Тегеран, в апреле 1896 года, он готовился отпраздновать юбилей — пятидесятилетие правления. Город был празднично убран, повсюду развевались флаги со львом и солнцем, важные гости, иностранные делегации съехались на торжество, и хотя большинство официально приглашенных лиц было размещено по загородным виллам, обе европейские гостиницы «Альбер» и «Прево» — были переполнены. Мне удалось снять номер в последней.

Я думал было не мешкая отправиться к Фазелю, вручить ему письмо и спросить, где найти Мирзу Резу, но подавил нетерпение. Уже имея представление о восточных обычаях гостеприимства, я догадывался, что, будучи учеником Джамаледдина, он непременно пригласит меня располагать его домом как своим, я же не хотел ни обидеть его отказом, ни рисковать быть замешанным в его политическую деятельность, еще меньше, чем в деятельность его Учителя.

Словом, я поселился в гостинице «Прево», которую содержал выходец из Женевы. На следующее утро я нанял старую клячу, чтобы нанести визит вежливости американскому посланнику, и отправился на Посольский бульвар. А уж оттуда — к любимому ученику Джамаледдина. Узкая щеточка усов, величественная посадка головы, отстраненная манера держать себя, длинные белые одежды — в целом Фазель соответствовал тому образу, который сложился у меня о нем в ходе беседы с константинопольским изгнанником.

Судьбой нам было назначено стать лучшими в мире друзьями. Однако первая встреча этого отнюдь не предвещала: он держался холодно, его манера излагать свои мысли без обиняков обеспокоила меня. Когда, например, речь зашла о Мирзе Резе, он заявил:

— Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы помочь вам, но ничего общего с этим полоумным иметь не желаю. Это живой мученик, как сказал о нем Учитель. На что я ответил: лучше бы уж он был мертвым! Не смотрите на меня так, я не монстр какой-нибудь, просто этот человек так настрадался, что тронулся умом, и всякий раз, когда он открывает рот, он наносит вред нашему делу.

— Где он сейчас?

— Уже много недель он живет в мавзолее Шах-Абдоль-Азим, бродит повсюду и заводит с людьми разговоры об аресте Джамаледдина, призывает к свержению монархии, расписывая свои мучения, крича и жестикулируя! Он не устает повторять, что сеид Джамаледдин — имам Времени, хотя тот и запретил ему вслух высказывать такие безрассудные вещи. Лично я не желаю, чтобы меня видели в его компании.

— Это единственный человек, который может просветить меня относительно Рукописи.

— Знаю. И потому отведу вас к нему, но сам не задержусь там ни на секунду.

В тот вечер отец Фазеля дал ужин в мою честь. Один из богатейших людей Тегерана, близкий друг Учителя, хотя и далекий от политики, он желал через мою скромную особу почтить Учителя; было приглашено больше сотни гостей. Беседа крутилась вокруг Хайяма. Стихи и притчи так и сыпались со всех сторон, затевались споры, слышалась арабская, французская, персидская речь, изредка турецкая, русская и английская. Я же чувствовал себя полным неучем, еще и оттого, что все взирали на меня как на выдающегося ориенталиста, специалиста по «Рубайят», что было очень большим преувеличением, однако переубедить кого-либо я был не в состоянии, поскольку любой протест с моей стороны воспринимался как проявление скромности, как известно, отличительной черты больших ученых.

Вечер начался на закате солнца, но хозяин настоял на том, чтобы я пришел пораньше: он хотел показать мне свой сад. Если перс владеет дворцом, как в случае с отцом Фазеля, он вряд ли станет показывать его вам, подлинная его гордость — сад.

Гости прибывали, их обносили вином, они шли в сад, к водоемам — естественным и искусственным, которых немало было среди тополей. Одни предпочитали устроиться на ковре или подушке, другие прямо на земле или на камне, в персидских садах не бывает газонов, что, на взгляд американца, придает им слегка оголенный вид.

Выпито в тот вечер было в меру. Кое-кто вообще ограничился чаем. Трое слуг ходили по саду с гигантским самоваром: двое несли его, третий наливал чай. Многие пили арак, водку или вино, но все вели себя пристойно; самое большее, что позволяли, себе те, кто был под хмельком, это тихонько подпевать музыкантам. Позже появились плясуны. Ни одна женщина не была приглашена на прием.

Ужин подали лишь к полуночи. Весь вечер гостей обносили фисташками, миндалем, солеными семечками и сладостями, и вот настал час заключительной части церемонии. Хозяину полагалось как можно дольше оттягивать ужин, поскольку как только подали главное блюдо — в тот вечер им был djavaher polow, «рис с драгоценностями», — каждый быстро покончил со своей порцией, сполоснул руки и откланялся. Возницы и слуги с фонарями сгрудились у дверей, встречая хозяев.

На рассвете следующего дня Фазель повез меня в фиакре до ворот мавзолея Шах-Абдоль-Азим. Он вошел туда один, а вышел с очень беспокойным на вид человеком: высокого роста, болезненно худым, со спутанной бородой и дрожащими руками. Одет он был в латаный-перелатаный длинный белый балахон, в руках держал бесформенный полинялый мешок, в котором, судя по всему, находились все его пожитки. В глазах его читалось беспредельное отчаяние Востока.

Узнав, что я от Джамаледдина, он пал на колени, схватил мою руку и стал покрывать ее поцелуями. Фазелю стало не по себе, он пробормотал извинение и ретировался.

Я протянул Мирзе Резе письмо Учителя. Он чуть было не вырвал его из моих рук и, хотя в нем было несколько страниц, не торопясь прочел его целиком, напрочь забыв о моем существовании.

Я дождался, когда он закончит, чтобы завести речь об интересующем меня предмете. Он ответил мне на смеси персидского и французского следующее:

— Книга у солдата, урожденного кирманца. Кирман и мой родной город. Он обещал прийти повидаться со мной послезавтра, в пятницу. Надо будет заплатить ему, не за книгу, а за услугу. Как на горе, у меня ни гроша.

Я не колеблясь достал из кармана золотые монеты, посланные ему Джамаледдином, и столько же добавил от себя. Он был доволен.

— Возвращайся в субботу. Если это угодно Богу, Рукопись будет при мне, я тебе ее отдам, а ты отвезешь Учителю в Константинополь.

XXX

Я сидел на балконе своего гостиничного номера под выцветшим зонтом, накрыв лицо мокрой салфеткой, и с удовольствием вспоминал о цыпленке в абрикосах и прохладном ширазском вине, пахнущем дикими травами. Над городом поднимались ленивые звуки, в солнечных лучах кружились, посверкивая, пылинки.

Этот день, 1 мая 1896 года, стал поворотным в истории Персии.

Я не сразу услышал, как кто-то яростно — по-видимому, уже изрядное время — барабанит в мою дверь, а услышав, потянулся, вскочил и как был — босой, с волосами, прилипшими ко лбу, с поникшими усами, в купленном накануне аба нараспашку — бросился открывать. Стоило мне отодвинуть засов, как дверь распахнулась. На пороге стоял Фазель. Толкнув меня внутрь, он запер дверь и что было мочи принялся трясти меня за плечи.

— Проснись, еще четверть часа, и ты — покойник!!!

То, о чем он поведал мне в нескольких рубленых фразах, благодаря телеграфу станет известно всему миру лишь на следующий день.